?

Log in

No account? Create an account

китайская грамота 2 - Случайные заметки Андрея Ланькова

Jan. 7th, 2009

01:09 am - китайская грамота 2

Previous Entry Share Next Entry

Перед отъездом выкладываю расширенный текст своей старой популярной статьи о китайской иероглифике. Начало - здесь

  Конец восточноазиатского единства

Начало «современной эпохи» в истории иероглифики датировать несложно – она началась с утери древнекитайским языком (вэньянем) статуса государственного. На протяжении многих веков все или почти все серьёзные тексты составлялись на этом языке, причем относилось это не только к Китаю, но и ко всем странам Восточной Азии. Владение древнекитайским являлось необходимым условием для любого чиновника, учёного и вообще мало-мальски образованного человека.

Однако к концу XIX века ситуация изменилась. К вытеснению вэньяня привело сочетание трёх факторов. Во-первых, требования массового образования подразумевали, что учиться дети должны на родном языке. Во-вторых, явное бессилие старого общества перед лицом западной экспансии существенно подорвало престиж конфуцианства и, соответственно, и тесно связанного с ним древнекитайского языка. В-третьих, о «развитии родного языка» все большую заботу проявляли местные националисты – в регионе зарождалось национальное самосознание.

В Японии переход на местный язык произошёл около 1870 г., в Корее – в 1895 г., во Вьетнаме – после французского завоевания, то есть к концу XIX в. (в данном случае на смену древнекитайскому пришел не столько местный язык, сколько язык завоевателей-французов). В самом Китае отказ от вэньяня начался около 1911 г. и в целом завершился к концу 1930-х гг. Разумеется, древнекитайский ещё долго пользовался в этих странах особым статусом, а владение им и поныне считается одним из признаков приобщённости к «высокой культуре». Древнекитайский по-прежнему остается в программе средней школы всех государств региона (единственным исключением является Вьетнам). Изучается он и практически всеми студентами гуманитарных вузов. Однако времена, когда все образованные люди владели этим языком в совершенстве, давно прошли. Даже лучшие современные знатоки вэньяня владеют этим языком пассивно: на нём читают, но не пишут.

Наиболее радикальными были перемены во Вьетнаме, где не только лишили и древнекитайский его официального статуса, но и отказались от иероглифики как таковой. Первые попытки перевода вьетнамского на латиницу относятся ещё к середине XVII века, но окончательно переход произошел только при французской администрации, в 1920-е гг. Вьетнамский язык был переведен на латиницу – хотя к тому времени в стране уже давно существовала и собственная иероглифическая письменность. Произошла эта реформа по инициативе французской колониальной администрации и, подобно вообще всем радикальным реформам письменности, преследовала в первую очередь политические цели. Смена шрифта означает, что следующее поколение, как правило, лишается возможности читать старые тексты и, следовательно, выводится из-под влияния традиционной идеологии (и становится более восприимчивым к идеологии новой). Именно этим, кстати, а не мифической «неприспособленностью арабского письма к современным требованиям» были вызваны реформы письменности, проведенные в 1930-е гг. в советских республиках Средней Азии. Понятно, что в качестве альтернативы иероглифике во французском Вьетнаме «выбрали» именно латинский – то есть, иначе говоря, французский – шрифт. Не без некоторых колебаний вьетнамские националисты-модернизаторы первых десятилетий XX века согласились с этим выбором, отказавшись от национальной иероглифики (т.н. системы «ном»). Сейчас Вьетнам является единственной страной Восточной Азии, в которой иероглифика совсем не преподается в школах и почти не преподается в университетах. Владеют ею только немногочисленные специалисты – филологи и историки.

Менее радикальными были реформы в Северной Корее, где в 1948-1949 гг. иероглифика была полностью изгнана из массовых изданий. Ей на смену пришла, однако, не латиница, а корейская алфавитная письменность. Однако изучение иероглифики и основ древнекитайского в северокорейской школьной программе оставили. Осваивают эту премудрость и студенты всех гуманитарных вузов.

Наименее радикальными реформы были, пожалуй, в Японии. Ни в одной стране за пределами самого Китая иероглифика не используется сейчас в таких количествах. Японцы по-прежнему пишут смешанным письмом, в котором китайская иероглифика используется для записи корней слов (не только заимствованных, но часто и слов японского происхождения ), а многочисленные суффиксы, окончания и приставки записываются алфавитными знаками. Впрочем, в послевоенные годы иероглифы используются всё реже, и вдобавок, их число стремятся ограничить. С 1946 г. Министерство просвещения стало публиковать списки рекомендуемых к использованию иероглифов иероглифов. В действующем сейчас списке содержится 1.945 знаков. Примерно так же обстоят дела и в Южной Корее, где также традиционно использовалось смешанное письмо – с той только разницей, что сейчас там иероглифика вызывает у местных националистов стойкую аллергию. Их усилия по пропаганде национального алфавита привели к тому, что иероглифика в Корее полностью вытеснена из популярной литературы, хотя иероглифы по-прежнему применяются в специальных изданиях, где без них зачастую действительно трудно обойтись. Широко используются иероглифы и при издании законодательных актов.

Во всех странах региона – в том числе и в Китае – переход на разговорный язык означал полный и радикальный разрыв с традицией. Даже там, где древнекитайский язык оставался в программах школ, новые поколения осваивали этот предмет без особого энтузиазма и, главное, в куда меньшем объеме, чем их предки (конечно, речь идет не обо всех «предках», а о членах образованной элиты). Обычно на изучение вэньяня отводится только 2-3 урока в неделю, да и то – лишь в старших классах. Понятно, что даже в тех странах, в которых к изучению вэньяня по-прежнему относятся всерьёз, уже два или три поколения не в состоянии свободно читать те тексты, на которых основывалась вся «высокая культура» на протяжении полутора-двух тысячелетий. Строго говоря, подавляющее большинство их просто не понимает.

Подобный переход не является необычным – в конце концов, нечто похожее произошло и в Европе на заре Нового Времени, в XVI-XVII веках. Однако в Западной Европе переход с латыни на национальные языки занял два-три столетия, в то время как в Восточной Азии на это потребовалось от 40 до 70 лет. И в Корее, и в Китае мне не раз приходилось сталкиваться с такой ситуацией: в семье хранятся письма или иные документы, написанные прадедом или даже дедом, но никто больше не в состоянии их понять, а иногда (в Корее) – и толком прочесть. Фактически весь массив старой «высокой культуры» за исторически ничтожный срок стал недоступен для следующих поколений. То, что для дедов было основным чтением, сейчас молодёжь может читать только в переводе.

Надо сказать, что подобная ситуация во многом соответствует планам тех, кто столетие назад задумывал языковые реформы. С их точки зрения, старая традиция была злом, от которого следовало радикально избавиться. В Корее и во Вьетнаме конфуцианские книжники часто были среди руководителей антиколониального сопротивления, так что колониальная администрация считала «деконфуцианизацию» политически полезным делом (особенно заметно это было во Вьетнаме).

Однако с колониальной администрацией в итоге согласились и местные националисты, которые стали набирать силу и влияние в начале XX века. С их точки зрения именно конфуцианская идеология и связанная с ней старая культура несли ответственность за печальную судьбу стран Восточной Азии, которые превратились в игрушку в руках великих колониальных держав. Для реформаторов и внимавшей их словам китайской, корейской и вьетнамской молодежи первых десятилетий XX века конфуцианство ассоциировалось с бездумной схоластикой, с отсутствием гражданских прав, с подавлением частной инициативы и творческой энергии. Сейчас, спустя столетие, многие (не все!) из этих обвинений выглядят надуманными, но тогда именно в несовершенстве собственной традиционной культуры и идеологии интеллигенция Дальнего Востока стала искать причины недавних неудач своих стран. В целом, такой подход оказался куда более плодотворным, чем подход, укоренившийся в странах Ближнего Востока, где предпочли возложить ответственность на судьбу, интриги коварных врагов и забвение древлего исламского благочестия. С точки зрения реформаторов, щадить старое наследие не следовало. Переход на разговорный язык позволял решить две задачи одновременно. С одной стороны, он упрощал и удешевлял образование, а с другой – надёжно отсекал новые поколения от наследия «проклятого прошлого», и освобождал время для изучения «прогрессивной» традиции. Между западниками-модернизаторами скоро появились весьма серьезные расхождения по поводу того, какая именно из западных традиций является «правильной» и «прогрессивной»: с 1920-х гг. левые и, особенно, коммунисты стали играть всё более заметную роль в регионе. Однако и те, кто считали, что молодежи следует читать Маркса и Бебеля, и те, кто считал более полезным чтением работы Дьюи и Адама Смита, сходились в одном: решение общественных проблем следовало искать не в трудах китайских философов I тыс. до н.э., а в трудах западных ученых и мыслителей.

Наиболее радикальные реформаторы в Китае даже считали, что корни зла следует искать глубже – в китайском языке как таковом! По их мнению, сам язык был неприспособлен для передачи «современных» понятий и идей. Некоторое время в радикальных кругах Китая всерьёз обсуждалась идея замены не только письменности, но и языка. В качестве кандидата обычно предлагался эсперанто, который не был скомпрометирован своими связями с той или иной империалистической державой – отсюда, кстати, сохранившаяся и поныне популярность этого искусственного языка в Китае. Конечно, подобные ультрарадикальные предложения были совершенно нереалистичны, но вот в необходимости перехода на разговорный язык никто из реформаторов не сомневался. Этот переход, в конце концов, и произошёл.

Конечно, разрыв со старым наследием не был полным: со временем многое из того, что было некогда написано на вэньяне, было переведено на разговорные языки. Однако понятно, что даже в наиболее развитых странах речь могла идти лишь о переводе лишь очень небольшой части старых текстов. В целом 99% всех книг, написанных в регионе до начала XX века, оказалось обречено на забвение и ныне доступно лишь немногочисленным специалистам. Реформа элитам и контрэлитам дала уникальную возможность манипулировать старым наследием, отбрасывая то, что они считали «неважным», «неинтересным», «вредным». Так, например, почти во всех странах с парохода современности решительно сбросили неоконфуцианскую натурфилософию, все те споры о соотношении «ци» и «ли», которые составляли едва ли не основную часть дальневосточного философского дискурса на протяжении XIV-XVIII веков. Пострадали и многочисленные трактаты о ритуальных вопросах, которым конфуцианская традиция придавала особое значение. Правда, основные произведения, составившие конфуцианский канон в узком смысле слова («Лунь юй», «Книга перемен», «Шицзин» и т.д.), были переведены на большинство языков стран Восточной Азии и неоднократно переиздавались там. И поныне с этими произведениями, пусть и очень поверхностно, знаком любой образованный человек во всех странах региона – за исключением, пожалуй, Вьетнама и Северной Кореи. В сталинистской Северной Корее свою роль сыграло то, что все эти произведения были объявлены реакционными и на долгое время полностью изъяты их обращения. В последние годы отношение к древнекитайской традиции смягчилось и там – даже сам Ким Ир Сен в старости стал писать стихи на древнекитайском (в свое время он окончил китайскую гимназию, где этой премудрости учили неплохо). Во Вьетнаме, где «де-вэньяннизация» носила наиболее радикальный характер, выросло уже несколько поколений людей, для которых конфуцианская традиция окончательно умерла, превратилась в «дела давно минувших дней», и не вызывает особого интереса.

Старая художественная литература на современные языки переводилась довольно широко, но при этом предпочтение обычно отдавалось тем автором, которых задним числом интерпретировали как «национальных». Иначе говоря, во Вьетнаме переводили в основном те произведения на древнекитайском, которые были написаны вьетнамскими авторами, в Корее же отдавали предпочтение авторам корейским, в Японии – японским и т.д. Такая политика вполне понятна – с начала XX века в регионе на смену конфуцианскому универсализму пришел национализм. Однако круг чтения старой интеллигенции был иным: образованный кореец (или вьетнамец, или японец) прошлых веков, берясь за книгу, не особо интересовался тем, где жил ее автор. Понятно, что основную массу его чтения составляли авторы китайские – просто в силу того, что именно они создали основную массу произведений, составивших литературный канон. Однако за пределами собственно Китая произведения старой китайской классики довольно редко переводят на современные языки. В результате произведения «своей» старой литературы выпадают из того контекста, в котором они были написаны и в котором функционировали много веков – что, кстати, дает националистическим литературоведам возможность подчёркивать их несуществующую «оригинальность».

Еще одним последствием отказа от вэньяня стало разрушение былого восточноазиатского культурного единства. Во всех странах региона вот уже несколько поколений (практически все, кто рождён после 1910-1920 гг.) более не имеют прямого доступа к интеллектуальной жизни своих соседей и к их культуре. Нельзя сказать, что в интеллектуальном плане современный Пекин настолько же далек от вьетнамца или японца как, скажем, Париж – традиционные связи, культурная и географическая близость всё-таки продолжают играть свою роль. Однако в целом все страны региона в пост-вэньяневскую эпоху стали вариться в собственном соку, и во многих случаях контакты с Западом оказались у их интеллектуальных элит куда более тесными, чем контакты с соседями. У этого обстоятельства есть несколько интересных последствий. Во-первых, оно привело к заметному усилению западного влияния в регионе. «Природа не терпит пустоты», и полный или частичный выход страны из восточноазиатской культурной сферы означал, что молодым поколениям пищу для ума все в большей степени стали предоставлять западные авторы. Во-вторых, распад внутрирегиональных связей означал, что местные националисты получали в регионе невиданную доселе свободу рук. Отныне они могли творить свои мифы без оглядки на традиционные древнекитайские образцы, и спокойно выдавать местные варианты общерегиональных традиций за проявления «исключительного творческого гения» того народа, к которому они сами принадлежат.

В этой связи возникает одни интересный (и крайне спекулятивный) вопрос – а какое влияние оказал столь решительный отрыв от традиции на ситуацию в странах Восточной Азии? Помог он или помешал поразительным экономическим успехам последних десятилетий? В свое время восточноазиатские реформаторы считали, что конфуцианская традиция служит главным тормозом на пути к успеху, экономическому процветанию и военно-политическому могуществу. Сейчас, наоборот, большинство уверено, что именно конфуцианская традиция сделала возможной «дальневосточное экономическое чудо». Кто же прав? Повлиял ли редкий по своему радикализму разрыв с традиционным наследием на последующие события? Позволил ли он, как надеялись реформаторы, «отфильтровать» наследие? Способствовал ли он освоению западных идей в регионе? Боюсь, что ответа на эти вопрос мы не узнаем никогда – за невозможностью поставить эксперимент и посмотреть, как бы развивалась история региона, сохрани в нем классическое (а не модернизированное) конфуцианство свои лидирующие позиции. Однако надо отметить, что на Ближнем Востоке, где подобного разрыва с традицией не произошло, и где коранический арабский сохранил свой былой престиж, модернизация шла много сложнее.

Китай: реформируя традицию

Однако корейцам, вьетнамцам и японцам повезло – они уже имели свои письменные системы, что позволило им сократить использование иероглифики или даже отказаться от неё полностью. Куда сложнее обстояли дела в самом Китае. Творцы китайской языковой политики столкнулись с проблемами, решения которых они до сих пор так и не нашли. Первая задача – отказ от древнекитайского (вэньяня) и перевод письменных текстов на разговорный язык – была решена ещё в 1920-е годы. Её решению способствовало то обстоятельство, что разговорный язык все-таки и ранее использовался и в письменном варианте, хотя и в куда меньших масштабах, чем вэньянь.

Однако отказа от вэньяня было недостаточно. Всем было ясно, что переход на массовое образование должен сопровождаться не только переводом обучения на разговорный язык, но и существенным упрощением письменности. Дети в странах с алфавитной письменностью осваивают основы грамотности за несколько месяцев, а в Китае на это уходит 2-3 года. В течение этого времени дети овладевают запасом иероглифов, который достаточен для чтения простейших предметных учебников. Наиболее очевидным решением был бы переход на алфавит, но это означало бы признание того факта, что единого китайского языка не существует. Для того, чтобы обеспечить обучение, следовало бы печатать алфавитные учебники на десятке диалектов. Понятно, однако, что учебниками дело бы не ограничилось: очень быстро возникли бы культуры на местных языках, причем тексты, изданные в одной провинции, были бы совершенно непонятны соседям. Короче, введение алфавита означало бы, что от былого языково-культурного единства Китая очень быстро не осталось бы и следа. Политически этот шаг, вероятнее всего, повысил бы шансы на распад страны, так что в пользу полного перехода всех китайских диалектов на фонетическую письменность высказывались лишь самые отъявленные радикалы (и некоторые иностранцы, на взгляд которых Китай и так несколько великоват). Среди этих радикалов, кстати, на первых порах – то есть в двадцатые и тридцатые годы – было немало коммунистов и вообще левых, которые не испытывали особого почтения к национальной традиции. В этой связи можно вспомнить Лу Синя, одного из крупнейших китайских писателей столетия, человека, на редкость свободного от иллюзий и по поводу консерваторов, и по поводу реформаторов. В 1930-е годы именно Лу Синь был едва ли не самым влиятельным пропагандистов латинизации языка. Однако с течением времени, по мере того, как шансы коммунистов на превращение в новых правителей страны укреплялись, их реформаторский задор ослабевал. Компартия хотела править единым Китаем, а единство Китая было трудно обеспечить без иероглифической письменности.

Тем не менее, переход на алфавит остаётся – теоретически – дальней стратегической целью языковой политики КНР. Именно в этой связи в 1957 году был официально утвержден алфавит пиньинь (pinyin), который сейчас, в частности, используется для латинских транскрипций китайских слов (любопытно, кстати, что на его развитие большое влияние оказал экспериментальный латинский алфавит, созданный для китайских рабочих в СССР в 1930-е годы). Его изучение является обязательным в школе, но на практике пиньинь используется в основном в транскрипционных и учебных целях.

С самого начала было ясно, что необходимым предварительным шагом для перехода на алфавит является обучение всех китайцев нормам "литературного языка". Правда, тут вставал другой вопрос – а какой, собственно, из китайских диалектов следует считать "литературным"? С одной стороны, политическое преимущество всегда было явно на стороне пекинского диалекта – языка столицы, который уже много столетий играл роль устного койне китайского чиновничества. С другой стороны, на протяжении последних веков китайской истории главные экономические и финансовые центры страны располагаются на Юге, так что крупный капитал часто готов поддержать родной кантонский диалект. Первая попытка договориться была предпринята ещё в 1913 г., но состоявшаяся тогда общекитайская конференция кончилась тем, что депутаты-южане (в основном сторонники кантонского) просто покинули её, насмерть разругавшись с депутатами-северянами. После этого северянами была предпринята попытка создать искусственную произносительную норму, которая не отражала бы ни одного конкретного диалекта, но в целом базировалась бы на северокитайском произношении. С этой целью группа филологов даже попыталась подготовить граммофонные записи, которые бы фиксировали это выдуманное "правильное" произношение. Конечно, попытка эта осталась курьёзом – тем более, что так и не удалось найти диктора, который бы смог произносить иероглифы именно так, как от него требовали лингвисты. Только в 1930-е годы за северокитайским диалектом – «путунхуа» (известном в английских публикациях как Mandarin) официально был закреплен статус «литературного языка», и только в 1950-е гг. согласившееся с этим решением коммунистическое правительство принялось воплощать его в жизнь на практике. Впрочем, на Юге и сейчас далеко не все согласны с таким статусом пекинского диалекта.

Однако само по себе официальное решение о признании пекинского произношения иероглифических знаков "правильным" не изменило ничего. Не следует забывать, что "диалекты" китайского отличаются друг от друга примерно как романские или славянские языки. Для большинства китайцев обучение северокитайскому диалекту фактически означает обучение иностранному языку, а перевод всех китайцев на этот диалект можно сравнить, например, с переводом всех нынешних носителей романских языков на, скажем, французский. Понятно, что подобное мероприятие требует огромных затрат и времени – даже если оно не встречается с серьёзным политическим сопротивлением. Впервые осуществлением такой программы занялись коммунисты. С середины 1950-х гг. обучение в городских школах по всей стране было переведено на путунхуа (хотя в начальных классах по-прежнему используется и диалект). Однако эта реформа в меньшей степени коснулась сельских школ, да и за стенами школы большинство детей редко пользуется официальным "пекинским языком". По оптимистическим оценкам, на настоящий момент путунхуа владеет примерно 70% китайцев, однако не более половины этого количества реально пользуется этим языком в повседневной жизни. Конечно, сейчас в крупном южнокитайском городе на путунхуа уже можно даже объясниться в магазине – но и сейчас далеко на все жители Кантона в состоянии поддерживать на этом языке связную беседу. Впрочем, лет 30 назад на путунхуа в Южном Китае не говорил вообще никто, так что прогресс очевиден. Тем не менее, ясно, что для перевода носителей всех китайских языков на пекинский "диалект" потребуется ещё немало времени, и в течение этого времени об отказе от иероглифики не может быть и речи.

Вдобавок, понятно, что полный отказ от иероглифики означал бы, что новые поколения оказались бы оторванными от огромного массива литературы, созданной на китайском языке (значительная часть этого массива и так уже недоступна тем, кто не владеет вэньянем). Возможно, по этому поводу не беспокоился бы сам Председатель Мао, который, как известно, был горд тем, что в культурном отношении китайский крестьянин представляет из себя "чистый лист". В этом отношении "Великий Кормчий" был вполне согласен с радикалами двадцатых годов, их рядов которых он, собственно, и вышел. Однако большинство авторов новой языковой политики понимали эту опасность. В отличие от своих корейских, японских или вьетнамских коллег, ни не могут объявить всю традицию "иностранной" и "чужеродной", а потому и не подлежащей сохранению – особенно сейчас, когда национальный нигилизм более не моде и в самом Китае. Впрочем, проблема эта, в целом, и поныне остается теоретической – из-за диалектного многообразия ни о каком отказе от иероглифике речи в обозримом будущем быть не может.

В этой обстановке китайское правительство пошло на полумеры, и в 1956 г. было принято решение об упрощении иероглифических знаков. Дело в том, что некоторые иероглифы, в том числе и очень распространенные, весьма сложны в написании. Поэтому было решено заменить их упрощёнными формами – обычно основанными на давно существующих скорописных начертаниях. Таким образом, "книга" шу 書 стала писаться как 书, а "лошадь" ма 馬 превратилась в 马. Окончательная версия обязательного к употреблению списка упрощений была опубликована в 1986 г. и включала 2.235 знаков (чаще всего, но не всегда – весьма распространённых). На практике это означает, что обычно в тексте в упрощённой форме появляется примерно треть знаков. Упрощения особенно активно внедрялись при жизни Мао, который хотел войти в историю как инициатор первой за две с лишним тысячи лет реформы китайской письменности, но с его смертью реформаторский накал заметно спал, а некоторые из введённых при Мао упрощений были отменены.

Реформа несколько облегчила жизнь китайских школьников. Однако в результате возникло два набора иероглифов: применяемый в КНР "упрощённый" (simplified) и принятый на Тайване и в Гонконге  "традиционный" (traditional). Убедиться в этом может любой пользователь Интернета – для этого достаточно заглянуть в настройки браузера. При этом человек, знакомый только с сокращёнными написаниями, с определённым трудом читает традиционный текст – и наоборот.

Впрочем, в последние годы издания, рассчитанные на образованную элиту, даже в КНР стали иногда выходить в "традиционной" орфографии (относится это к изданиям классических литературных произведений, сочинениям авторов традиционного Китая). Отчасти это вызвано тем престижем, который в Китае всегда придавали традиции, а отчасти – и влиянием богатых и процветающих "других Китаев" (Тайваня, Гонконга), в которых маоцзедуновская реформа не была признана и традиционное написание иероглифов сохранилось.

Отчасти возврат к традиционным написаниям в КНР отражает и общую для региона тенденцию – ослабление реформаторского пыла. С конца XIX и до середины XX века вся восточноазиатская интеллигенция – кроме, разве что, наиболее упёртых консерваторов – воспринимала иероглифику как систему неудобную, как некое "неизбежное зло", как наследие тёмного конфуцианского прошлого. В последние десятилетия впечатляющие экономические успехи Восточной Азии привели к тому, что местная интеллигенция стала куда терпимее относиться к собственному прошлому и к собственным традициям. Оказалось, что они не мешают экономическому развитию, а возможно даже, что и помогают ему. Крепнущие связи между странами Восточной Азии также способствуют повышению интереса к иероглифике – ведь чем больше иероглифов в какой-нибудь инструкции или руководстве, тем легче его понимают в соседней стране. Вдобавок, появление компьютеров разрешило одну из самых дорогостоящих проблем, связанных с иероглификой – сложность машинописи и типографского набора. Наконец, экономический рост постепенно делает более приемлемыми и иные расходы, неизбежно связанные с использованием иероглифики – например, более долгое обучение детей в начальной школе.

Результаты этого начинают сказываться. В последние 10-20 лет в Японии фактически были сняты ограничения на число используемых иероглифов, началось возрождение традиционной иероглифики в Китае, вновь стали использоваться (пусть и очень ограничено, публикациях на исторические темы) иероглифы и в Северной Корее. Правда, продолжается постепенная "деиероглифизация" Южной Кореи, в которой решающую роль играют по-прежнему влиятельные местные националисты. Нет признаков и возрождения иероглифики во Вьетнаме – пожалуй, единственной стране региона, где её смерть можно считать необратимой.


Таким образом, иероглифика представляет из себя весьма непростое наследие. С одной стороны, она создает немало проблем, а с другой – избавиться от неё в обозримом будущем невозможно, так что китайскому языку (а, возможно, и языкам соседей) придётся жить с этой системой письма ещё очень и очень долго.  .